Концепция
Выпуск №2
  • <
  • 7 
  • 6 
  • 5 
  • 4 
  • 3 
  • 2 
  • 1 
  • >

О пределах добра и зла

 

 

О пределах добра и зла 

 

I. 1. Я прекрасно понимал, Брут, что мои усилия изложить на латинском языке то, о чем с таким талантом и с такой ученостью писали греческие философы, встретят неодобрение с разных сторон. Ведь иные, даже весьма образованные люди, вообще с подозрением относятся к самому занятию философией. Иные же, не осуждая его в умеренных пределах, полагают ненужным тратить на это слишком много времени и усилий. Будут и такие, из числа любителей греческой словесности, презирающих словесность латинскую, кто скажет, что предпочитают тратить свои силы скорее на чтение греческих авторов. Наконец, я подозреваю, что явятся и такие, кто станет призывать меня заниматься и другими видами словесности, утверждая, что этот литературный жанр, при всей его изысканности, не отвечает ни моей индивидуальности, ни моему положению.

 

2. Поэтому я считаю необходимым кратко ответить на все эти возражения. Впрочем, я уже достаточно подробно ответил всем осуждающим философию в своей книге, посвященной прославлению философии и защите ее от обвинений и упреков со стороны Гортензия. Видя, что эта книга понравилась и тебе, и тем, кто, по моему мнению, способен судить о ней, я пошел дальше, опасаясь, как бы не оказалось, что я, сумев вызвать интерес к предмету, не сумел его поддержать. Что же касается тех, кто, вполне одобряя занятия философией, в то же время хочет, чтобы ею не слишком увлекались, то они требуют некоей трудно достижимой сдержанности в деле, раз отдавшись которому, уже невозможно сдержать и обуздать это увлечение. Так что уж, пожалуй, справедливее поступают те, кто призывает вообще не заниматься философией, чем те, кто пытается установить предел для предметов беспредельных и требует умеренности в таком деле, которое становится тем прекраснее, чем больше уделяется ему сил.

 

3. Ведь либо мудрость достижима, и в таком случае необходимо не только стремиться к ней, но и применять ее в жизни, либо, если достичь ее трудно, все же не существует пределов постижения истины, пока ты не обнаружишь ее. Да и стыдно отказываться от поисков, когда предмет их столь прекрасен. Ведь если процесс писания доставляет нам такое наслаждение, то разве найдется завистник, который сможет удержать нас от этого занятия? Если мы отдаем этому нашему занятию все наши силы, то кто же сумеет поставить предел чужому трудолюбию? Ведь насколько Хремет у Теренция человечен, не желая, чтобы новый сосед «копал, пахал или носил что-нибудь» (ибо он удерживает его не от труда, а от труда, недостойного свободного человека), настолько докучливы те, которым приносят страдания наши усилия, отнюдь не тягостные для нас самих.

 

II. 4. Труднее удовлетворительно ответить тем, кто заявляет о своем презрении к латинским сочинениям. И здесь я прежде всего удивляюсь тому, почему родной язык не удовлетворяет их в столь важных предметах, тогда как сами же они весьма охотно читают латинские пьесы, дословно воспроизводящие греческие. Действительно, неужели найдется кто-нибудь, кто так бы ненавидел чуть ли не самое имя римское, что с пренебрежением отверг бы «Медею» Энния или «Антиопу» Пакувия из-за того, что ему де нравятся эти же трагедии Еврипида, а латинскую литературу он терпеть не может? «Так что же, — скажет он, — я должен читать “Друзей” Цецилия или “Андриянку” Теренция вместо того, чтобы прочитать те же комедии самого Менандра?»

 

5. Я решительно не согласен и с ними. И более того — уверен, что, хотя и существует великолепно написанная Софоклом «Электра», я должен читать «Электру», плохо переведенную Атилием; Лициний назвал его «топорным писателем», но все же писателем, а посему, полагаю, его следует читать, ибо вообще не знать наших поэтов можно или по крайней лености, или из крайнего высокомерия. Во всяком случае я не могу представить себе достаточно образованного человека, который не знал бы нашей литературы. Разве не читаем мы с не меньшим интересом «О, если б в роще…», чем то же — по-гречески? И разве не доставляют нам удовольствия изложенные по-латыни мысли Платона о благе и добродетели?

 

6. А что если мы являемся не только переводчиками, а пытаемся сберечь суть сказанного теми, чьи мысли мы принимаем, и к тому же высказать собственное наше суждение об этих предметах и изложить их в том порядке, как мы считаем нужным? Какие у них основания предпочитать написанное по-гречески тому, что и великолепно выражено, и в то же время не является только переводом с греческого? Ведь если они станут говорить, что все эти вопросы уже рассматривались греками, тогда зачем читать и самих греков в таком обилии, как их приходится читать? Разве Хрисипп что-то упустил в изложении стоического учения? Однако же мы читаем и Диогена, и Антипатра, и Мнесарха, и Панэтия, и многих других, и прежде всего — друга моего Посидония. А разве мало удовольствия доставляет нам Феофраст, толкуя вопросы, уже рассмотренные Аристотелем, и разве эпикурейцы перестали писать по-своему о том, о чем уже было написано и Эпикуром, и другими древними авторами? Если греки читают греков, написавших о тех же самых проблемах по-своему, то почему же мы не хотим читать наших же соотечественников?

 

III. 7. Впрочем, если бы я перевел Платона или Аристотеля таким же образом, как наши поэты — трагедии, если бы я познакомил с этими божественными талантами моих сограждан, неужели этим я оказал бы им дурную услугу? До сих пор я этого не сделал. Однако же, полагаю, мне это отнюдь не запрещено. Впрочем, я, если угодно, переведу кое-какие места, особенно из только что названных мной авторов, когда окажется возможным сделать это так же удачно, как всегда переводили Энний Гомера, а Афраний — Менандра. И я не стану противиться, подобно нашему Луцилию, тому, чтобы меня читали все. Если бы жил теперь тот самый Персий! Или, еще лучше, Сципион и Рутилий, из страха перед которыми, как он сам говорил, он писал для тарентинцев, консентинцев и сицилийцев! Остроумно, конечно, как и все остальное, но тогда ведь и не было достаточного числа столь образованных людей, к суждениям которых он должен был бы прислушиваться. Да и сочинения его не очень-то серьезны: в них много остроумия и изящества, великой же ученостью они не отличаются.

 

8. Что же касается меня, то какого читателя страшиться мне, если я осмеливаюсь послать это сочинение тебе, не уступающему в философии даже грекам? Впрочем, ты сам вызвал меня на это, посвятив мне столь дорогую для меня книгу о добродетели. Я думаю, что многие еще и потому не любят латинских сочинений, что им встречались вещи как следует не обработанные, переведенные небрежно, с плохих греческих сочинений на еще худший латинский. Я готов разделить их мнение, но лишь при условии, если они согласятся, что не следует читать и греческие сочинения, посвященные тем же вопросам. Но кто же откажется читать о вещах достойных, изложенных прекрасным стилем, убедительно и красноречиво? Разве что тот, кто уж совершенно готов превратиться в грека вроде того Альбуция, к которому претор Сцевола в Афинах так именно и обращался?

 

9. Тот же самый Луцилий приводит этот случай в весьма остроумных и злых стихах, где Сцевола откровенно говорит: 

Греком, Альбуций, скорей, чем римлянином или сабином,

 Чем земляком достославных мужей из центурионов,

 Понтий каков и Тритон, знаменитые знаменоносцы,

 Слыть предпочел ты. И вот я, претор, при встрече в Афинах

 Греческим словом тебя приветствовал, как тебе любо:

 «Хайре, о Тит!» И за мной все ликторы, турма, когорта:

 «Хайре, о Тит!» И теперь ты, враг мой и недруг, Альбуций.

 (пер. Ф. А. Петровского)

 

10. Муций имел для этого основания. Да и я никак не могу надивиться тому, откуда у нас берется это чудовищное пренебрежение ко всему отечественному? Здесь, конечно, вообще не место что-то доказывать, но я убежден и не раз повторял, что латинский язык не только не беден, как обычно считают, но даже богаче греческого. Действительно, разве когда-нибудь мы, или я бы сказал лучше — хорошие ораторы и поэты (во всяком случае с тех пор, как у нас появились образцы, достойные подражания), разве мы испытывали недостаток хоть в чем-нибудь, что помогало бы сделать речь нашу и содержательной и изящной?

 

IV. Что же касается меня, то раз уж я не покинул из-за всех опасностей и трудностей форума тот пост, на который поставил меня римский народ, я, конечно же, должен, в меру моих сил, приложить все старания, всю свою волю и усердие к тому, чтобы сограждане мои стали образованными, и не бороться с таким ожесточением против тех, кто предпочитает читать только греческих авторов, лишь бы они действительно их читали, а не делали вид, что читают, и помогать тем, кто или предпочитает читать на обоих языках, либо, обладая книгами на родном языке, не испытывает большой потребности в иностранных.

 

11. Те же, кто хочет получить от нас сочинения иного рода, должны быть справедливыми, ибо мною написано достаточно много, и едва ли кто-нибудь из наших соотечественников превзошел меня в этом, а я, возможно, напишу еще больше, если жизнь предоставит мне возможность сделать это. Однако те, кто систематически и внимательно будет читать то, что мы пишем о философии, придут к выводу, что не существует ничего, что было бы более достойно чтения. Существует ли в жизни что-либо более заслуживающее самого тщательного изучения, чем вся вообще философия, и особенно то, что является предметом исследования в нашей книге, каков предел, какова крайность, самая последняя точка, с которой должны соотноситься все суждения о том, как правильно жить и верно себя вести, к чему стремится природа как к высшему из благ, и чего избегает она как самого страшного из зол? Поскольку этот вопрос вызывает наибольшие разногласия, кто же посчитает исследование того, что является самой достойной, самой истинной жизненной задачей, чуждым тому высокому достоинству, которое признает за мной каждый?

 

12. Что же, первые люди нашего государства будут вести споры о том, следует ли рассматривать ребенка рабыни собственностью арендатора (а именно так полагают Публий Сцевола и Маний Манилий, Марк же Брут возражает им; такого рода вещи весьма тонки и небесполезны для практической жизни наших граждан, да и мы сами с удовольствием читали и будем читать эти и другие сочинения подобного рода), и оставят без внимания нашу проблему, охватывающую собою всю нашу жизнь? Ведь хотя первое и привлекательнее, последнее несомненно куда более плодотворно. Впрочем, судить об этом тем, кто будет читать наше сочинение. Мы же полагаем, что в них полностью изложена вся проблема о крайних пределах блага и зла, где мы в меру наших сил представили не только взгляды, которых мы придерживаемся, но и мнения об этом каждой из философских школ.

 

V. 13. Чтобы начать с самого простого, мы обратимся сперва к учению Эпикура, прекрасно известному большинству читателей, и ты сможешь убедиться, что мы изложим его с такой полнотой, с которой не делают этого даже его приверженцы, ибо мы стремимся отыскать истину, а не изобличить какого-то нашего противника. Учение Эпикура о наслаждении однажды было прекрасно изложено Луцием Торкватом, человеком широко образованным, защищавшим его от моих возражений в присутствии Гая Триария, очень серьезного и образованного молодого человека.

 

14. Когда они приехали ко мне в Куманское поместье с визитом, у нас завязался сначала разговор о литературе, которой оба они весьма интересовались. А потом Торкват сказал: «Раз уж мы застали тебя, и у тебя оказалось немного свободного времени, мне бы хотелось услышать, почему ты, хотя и не питаешь ненависти к Эпикуру, подобно едва ли не всем, кто не признает его учения, но все же не принимаешь учения того, кто, по моему убеждению, единственный постиг истину, освободил человеческий ум от величайших заблуждений и дал все, что необходимо для подлинно счастливой жизни (bene beateque vivendi). Как я полагаю, он не нравится тебе, равно как и нашему Триарию, потому что пренебрегает всеми ораторскими украшениями, столь любимыми Платоном, Аристотелем и Феофрастом, ибо я с трудом могу поверить, что тебе его мысли не представляются истинными».

 

15. Я ответил ему: «Подумай, Торкват, как сильно ты заблуждаешься! Язык этого философа меня ничуть не раздражает, потому что слова его выражают то, что он хочет сказать, и говорит он совершенно понятно для меня. Да я и не считаю красноречие лишним для философа, если он им обладает, но и не требую слишком настойчиво, если его нет. Меня он не удовлетворяет по существу, и притом в очень многих пунктах. Но сколько людей, столько и мнений, и мы тоже можем ошибаться». «Так чем же он тебя не удовлетворяет? — спрашивает он. — Ведь я считаю тебя справедливым судьей, разумеется, в том случае, если ты достаточно хорошо знаешь, что он говорит».

 

16. Я ему отвечаю: «Если ты только не думаешь, что Федр или Зенон меня вводили в заблуждение (а я слушал и того и другого) и не смогли мне доказать ничего, кроме их верности своему учению. Мне достаточно хорошо известны все положения Эпикура. Вместе с Аттиком мы часто слушали обоих указанных мною философов, причем Аттик восхищался и тем, и другим, Федра же он просто любил. Мы ежедневно обсуждали с ним то, что услышали. И у нас никогда не возникало вопроса о том, понял ли я что-нибудь, но только о том, убедило ли меня это или нет».

 

VI. 17. «Так в чем же дело, — говорит он, — я очень хотел бы услышать, что именно ты не принимаешь?» «Прежде всего, — говорю я, — в физике, которой он особенно гордится, он совершенно несамостоятелен, повторяет мысли Демокрита, изменив их лишь очень немного, но делает это так, что именно то, что хочет исправить, он, как кажется мне, искажает. Демокрит полагает, что так называемые атомы, то есть неделимые в силу плотности тела, носятся в бесконечной пустоте, где нет ни верха, ни низа, ни середины, ни конца, ни начала, и при этом, сталкиваясь в своем движении, они сцепляются, что и образует все то, что существует и что мы видим; и это движение атомов мыслится не имеющим никакого начала, а происходящим вечно.

 

18. Эпикур там, где он следует за Демокритом, почти не оступается. Впрочем, я не принимаю многого у них обоих, и прежде всего у меня вызывает возражение то, что, имея перед собой два важнейших вопроса, касающихся природы сущего, а именно: что есть материя, из которой возникает все сущее, и какова та сила, которая создает его, — о материи они говорят, оставляя при этом без внимания движущую силу и причину возникновения вещей. Но это их общий недостаток. Слабость же самого Эпикура заключается в том, что он, представляя эти неделимые и плотные тела несущимися вниз под действием собственной тяжести по прямой (таково естественное движение всех тел).

 

19. Далее, понимая, что если бы все падало прямо вниз и притом, как я уже сказал, по прямой, то никогда ни один атом не мог бы столкнуться с другим, сей хитроумный муж придумывает такой ход: атом де отклоняется совсем немного, на самое малое, какое только может быть, расстояние, таким образом образуются соединения, сплетения, сцепления атомов между собой в различных сочетаниях, и из этого создается весь мир и все отдельные его части, из которых он складывается. Эта выдумка мало того, что детски наивна, но она и не достигает своей цели, ведь само это отклонение мыслится совершенно произвольно (он говорит, что атом отклоняется без всякой причины, а разве может быть что-нибудь более недостойным для естествоиспытателя, чем утверждать, что нечто происходит без причины?). И он без всяких оснований лишает атом этого естественного движения всех тел, обладающих тяжестью, устремляющихся, как он же сам постулировал, по прямой вниз. Но он не достиг и того, ради чего он все это выдумал.

 

20. Ведь если все атомы станут отклоняться, то ни один из них не столкнется с другим, если же одни атомы будут отклоняться, а другие под действием собственной тяжести будут двигаться по прямой, то, во-первых, это означает, что атомы будут как бы получать заранее свое предназначение, какому падать прямо, а какому — не по прямой, во-вторых, такого рода беспорядочные столкновения атомов не смогут создать и всей красоты мира. Из этого затруднения не смог выбраться и сам Демокрит. Недостойна физика и вера в то, что может существовать нечто самое малое. Он никогда бы не сказал этого, если бы предпочел поучиться [геометрии] у своего приятеля Полиэна вместо того, чтобы заставить того забыть о ней. Солнце представляется Демокриту большим, ибо он человек образованный и прекрасно знающий геометрию. Эпикуру же оно кажется величиною что-нибудь в ступню, ибо он полагает, что оно такого же размера, каким оно нам видится, может немного побольше или поменьше.

 

21. Итак, то, что он меняет, он портит, а то, в чем следует, то все это принадлежит Демокриту: атомы, пустота, образы, которые он называет εῖδωλα, под воздействием которых мы не только видим, но и мыслим, да и сама бесконечность, называемая им ᾿απειρία, целиком исходит от него же, равно как и все неисчислимые миры каждодневно возникающие и умирающие. Хотя я совершенно не принимаю этого, однако мне бы не хотелось, чтобы Демокрит, которого все прославляют, подвергался бы осуждению со стороны своего самого верного последователя.

 

VII. 22. А во второй части философии, трактующей о исследовании и рассуждении, которая называется логикой, ваш любимец, как мне кажется, совершенно безоружен и беспомощен; он отказывается от определений, ничего не говорит ни о разделении, ни о расчленении, ни о том, каким образом строятся силлогизмы и делаются заключения. Не говорит он и о том, каким образом следует разрешать хитросплетенные софизмы, освобождаться от двусмысленности: основу суждений о сущем он видит в чувственном восприятии, полагая, что если чувства однажды примут нечто ложное за истинное, то это будет означать исчезновение всякого критерия истинности и ложности.

 

23. Особенно настаивает он на том, что, по его утверждению, сама природа одобряет и принимает, то есть на том, что есть наслаждение (voluptas) и страдание. Именно к этому он сводит все, к чему мы стремимся и чего избегаем. И хотя эти мысли принадлежат Аристиппу, и киренаики отстаивают их и удачнее, и свободнее, я все же полагаю, что нет ничего недостойнее человека, чем подобные утверждения. Ведь природа создала нас для чего-то более великого, как мне по крайней мере кажется. Может быть, я и ошибаюсь, но я совершенно убежден, что тот самый Торкват, который первым удостоился этого прозвища, сорвал с врага ожерелье не для того, чтобы получить какое-либо телесное наслаждение, и не ради наслаждения в свое третье консульство сражался с латинянами при Везерисе. Когда же казнил он собственного сына, он, полагаю, лишил себя многих удовольствий, поставив право государства и интересы его могущества превыше установленной самой природою отцовской любви.

 

24. Или неужели кажется тебе, что помышлял о своих наслаждениях Тит Торкват, тот самый, что был консулом вместе с Гнеем Октавием, когда проявил такую суровость к своему сыну (отданному им на усыновление Дециму Силану), приказав ему явиться на свой суд, поскольку македонские послы обвиняли его в том, что будучи у них претором, он брал взятки. Выслушав обе стороны, Торкват заявил, что, по-видимому, его сын, получив власть, оказался не таким, какими были его предки и запретил являться ему на глаза. Но оставим все эти тяготы, опасности и даже страдания, на которые всякий добропорядочный гражданин готов идти ради родины и близких, не только не стремясь к какому-либо наслаждению, но и вообще пренебрегая им, предпочитая скорее претерпеть любые муки, нежели хоть в чем-то не исполнить своего долга. Обратимся лучше к тому, что не в меньшей степени свидетельствует о том же самом, хотя и может показаться не слишком серьезным.

 

25. Скажи мне, Торкват, какое наслаждение приносят тебе и нашему Триарию науки, изучение истории и познание вещей, чтение поэтов, прекрасное знание множества стихов? И не говори мне, пожалуйста: «Ведь это само по себе доставляет мне наслаждение, равно как и то, о чем мы говорили, доставляло наслаждение Торкватам». Никогда ни Эпикур, ни Метродор, ни кто-либо из тех, кто что-то понимает и изучил все это (ваше учение), не защищается подобным образом. Часто спрашивают, почему эпикурейцы столь многочисленны? Дело в том, что, помимо других причин, большинство особенно привлекает утверждение, что правильное (recta) и достойное (honestum) само по себе приносит радость, то есть наслаждение. Эти замечательные люди не понимают, что если бы дело обстояло именно так, то это бы означало полное разрушение учения. Ведь если бы мы допустили, что даже если все это не связано с телесным наслаждением, и все же приятно само по себе, вне зависимости от чего бы то ни было, то и добродетель, и познание были бы желанны сами по себе, чего он, однако, вовсе не допускает.

 

26. Именно это я и не принимаю у Эпикура. Что же касается всего остального, то мне бы хотелось, чтобы он сам был более образованным (ведь он не слишком хорошо владеет теми науками, знание которых дает человеку право называться образованным, что, конечно, ты и сам понимаешь), либо не отвращал других от их изучения. Впрочем, тебя-то, как я вижу, он отнюдь не отвратил».

 

VIII. Когда я все это сказал, скорее для того, чтобы вызвать его на спор, чем говорить самому, Триарий, слегка усмехнувшись, говорит: «Ты, похоже, чуть не вовсе изгоняешь Эпикура из хора философов. Что ты оставил ему, кроме того, что ты понимаешь его слова, каковы бы они ни были? В физике он пересказывает чужие мнения, к тому же те, которые ты не принимаешь. А если он там что-то хочет изменить, то получается еще хуже; искусством диалектики он не владеет совершенно; называя наслаждение высшим благом, он, во-первых, мало что смыслил в этом вопросе, а кроме того, и здесь он повторяет чужие мысли, ибо до него об этом уже говорил Аристипп, и притом лучше, чем он. Под конец ты заявил, что он еще и невежественен».

 

27. Тогда я сказал ему: «Триарий, совершенно недопустимо умалчивать о том, что именно ты не принимаешь у того, с кем расходишься во мнении. Что мешало бы мне стать последователем Эпикура, если я принимал все сказанное им? Тем более что изучить это не представляло никакого труда, а поэтому не следует осуждать взаимные выпады несогласных друг с другом людей; злословие, оскорбление, раздражение, упрямое препирательство и борьба самолюбий в споре — вот что мне всегда представляется недостойным философии».

 

28. На это Торкват замечает: «Совершенно с тобою согласен, ибо нельзя спорить, не осуждая мнение противника, но и нельзя добиться истины в споре вспыльчивостью и упрямством. Но если это не затруднительно [вам], у меня есть, что ответить». «Неужели ты думаешь, — отвечаю я, — что я бы стал говорить все это, если бы не хотел тебя выслушать?» «Так что же вы предпочитаете: или кратко рассмотреть все учение Эпикура, или исследовать только один вопрос — о наслаждении, о чем, собственно, и идет весь спор?» «Как тебе будет угодно». «Ну, хорошо, — говорит он, — я так и сделаю, ограничусь только одним вопросом, притом самым важным, а о физике — как-нибудь в другой раз. И тогда я поговорю и об этом упомянутом тобою отклонении атомов, и о размерах солнца, и о том, какое множество ошибок Демокрита было замечено и исправлено Эпикуром. Сейчас же я буду говорить о наслаждении, и хотя, разумеется, я не скажу ничего нового, уверен, что и сам ты убедишься в правильности этих мыслей». «Во всяком случае, — отвечаю я, — я не стану упорствовать и охотно соглашусь с тобой, если ты докажешь истинность твоих слов».

 

29. — «Докажу, — говорит он, — только ты оставайся таким же беспристрастным, каким являешь себя сейчас. Но я предпочел бы излагать предмет, не прерываясь на вопросы и ответы». «Как тебе угодно». И он начал свою речь.

 

IX. «Итак, я начну с того, с чего начинал сам создатель этого учения: я определю, что является предметом нашего исследования и каково оно, и не потому, что полагаю, будто вы не знаете этого, но чтобы наше изложение продвигалось вперед строго методически. Итак, мы хотим выяснить, что является предельным и высшим из благ, которое, по мнению философов, должно быть таким, чтобы к нему сводилось все, само же оно не сводилось ни к чему. Это благо Эпикур видит в наслаждении, считая его высшим благом, а страдания — наивысшим злом. Он начинает так:

 

30. Всякое живое существо с самого момента рождения стремится к наслаждению и радуется ему как высшему благу, а страдание отвергает как величайшее из всех зол, отталкивает его от себя, насколько это в его силах, и делает это еще не будучи испорченным, подчиняясь неподкупному и беспристрастному суду природы. Поэтому Эпикур говорит, что нет необходимости рассуждать и спорить о том, почему к наслаждению следует стремиться, а страдания избегать. Он полагает, что это воспринимается чувствами подобно тому, как то, что огонь горячий, снег белый, а мед сладкий, и нет никакой нужды подтверждать что-либо из этого сложными доказательствами, а достаточно лишь указать на это. Ведь есть большая разница между доказательством и логическим выводом, с одной стороны, и обыкновенным наблюдением и указанием на факт — с другой. Первое открывает нечто скрытое и как бы окутанное чем-то, второе — указывает на очевидное и ясное. Ведь поскольку у человека, лишенного чувственных восприятий, не остается ничего, то необходимо, чтобы сама его природа судила о том, что соответствует ей и что противоречит. А что, собственно, она воспринимает или о чем судит, к чему стремится или чего избегает, кроме наслаждения и страдания?

 

31. Среди приверженцев нашего учения есть все же такие, кто хотел бы более глубокого исследования этого вопроса, не считая достаточным основанное на чувственных восприятиях суждение о том, что есть благо, а что — зло, и полагая, что только суждение разума может показать привлекательность наслаждения самого по себе и отвратительность самого по себе страдания. Таким образом, они утверждают, что в нашей душе заложено своего рода естественное понятие (naturalis atque insita notio) о том, что к одному следует стремиться, другое же — отвергать. Иные, с которыми я согласен, поскольку множество философов приводило множество доказательств того, почему не следует относить наслаждение к числу благ, а страдание к категории зла, полагают, что не должно слишком доверять этому тезису, а надо более тщательно рассмотреть, что есть благо, а что есть зло, опираясь на тончайшие и логически обоснованные аргументы.

 

X. 32. Но чтобы вы поняли, откуда возникает это превратное представление людей, порицающих наслаждение и восхваляющих страдания, я раскрою перед вами всю картину и разъясню, что именно говорил этот человек, открывший истину, которого я бы назвал зодчим счастливой жизни. Действительно, никто не отвергает, не презирает, не избегает наслаждений только из-за того, что это наслаждения, но лишь из-за того, что тех, кто не умеет разумно предаваться наслаждениям, постигают великие страдания. Равно как нет никого, кто возлюбил бы, предпочел и возжаждал бы само страдание только за то, что это страдание, а не потому, что иной раз возникают такие обстоятельства, когда страдания и боль приносят некое и немалое наслаждение. Если воспользоваться простейшим примером, то кто из нас стал бы заниматься какими бы то ни было тягостными физическими упражнениями, если бы это не приносило с собой некоей пользы? И кто мог бы по справедливости упрекнуть стремящегося к наслаждению, которое не несло бы с собой никаких неприятностей, или того, кто избегал бы такого страдания, которое не приносило бы с собой никакого наслаждения?

 

33. Но мы порицаем и считаем, безусловно, заслуживающими справедливого негодования тех, кто, будучи обольщенным и развращенным соблазнами представляющихся им наслаждений, в исступлении страсти не предвидят, какие страдания и какие несчастья их ожидают. Они виновны так же, как и те, кто по душевной слабости, то есть из желания избежать страданий и боли отказывается от исполнения своего долга. Впрочем, здесь очень легко и просто провести различия, потому что, когда мы свободны и нам предоставлена полная возможность выбора желаемого, когда ничто не мешает нам делать то, что нам больше нравится, любое наслаждение следует признать желанным, а любое страдание отвратительным. Но при некоторых обстоятельствах — или по требованию долга, или в силу какой-то необходимости часто приходится забывать о наслаждениях и не бежать тягостей. Поэтому мудрец придерживается в этом случае следующего принципа выбора — или, отказываясь от удовольствия, он получает какие-то иные и даже большие наслаждения, или, претерпевая страдания, он избавляется от более жестоких.

 

34. Если я буду придерживаться этого принципа, то мне нечего бояться, что я не смогу согласовать с ним поступки наших Торкватов, которых ты только что привел в пример, проявив в этом как прекрасное знание истории, так и дружеское и доброжелательное отношение к нам; но тем не менее своими хвалами моим предкам ты не подкупил меня и не заставил возражать тебе с меньшей решительностью. Ведь как ты, скажи на милость, толкуешь их поступки? Ты же утверждаешь, что они или нападали на вооруженного врага, или проявляли страшную жестокость к своим детям, к своей родной крови, нимало не помышляя ни о пользе, ни о собственных интересах; ведь так? Но даже дикие звери не кидаются и не волнуются так, чтобы мы не смогли понять, что означают их движения и прыжки, ты же полагаешь, что столь выдающиеся мужи совершали столь важные и серьезные деяния, не имея на то причины!

 

35. Какова была эта причина, мы увидим позже, а сейчас я скажу только: если они по какой-то причине совершили то, что, без сомнения является прекрасным деянием, то сама по себе добродетель не была для них этой причиной.

 

— Он сорвал с врага ожерелье. — Но и спас себя от гибели. — Он подвергался великой опасности. — Но ведь на глазах войск — Так чего же он достиг этим? — Славы и любви, что и составляет надежнейшую опору для жизни, свободной от страха. — Он казнил сына. — Если бы он сделал это без всякой причины, я не хотел бы быть его потомком, происходить от человека, столь чудовищного и жестокого; если же собственным страданием он утвердил воинскую дисциплину и авторитет приказа, страхом перед казнью удержав в повиновении войско во время тяжелейшей войны, то тем самым он проявил заботу о благе граждан, которое, как он понимал, включает и его собственное.

 

36. И это объяснение годится для множества случаев. Ведь то, о чем вы больше всего любите рассуждать, особенно ты, старательно вспоминая древность, перечисляя славных и великих мужей и восхваляя их деяния, совершенные не ради какой-то выгоды, а лишь ради самой чести и долга, все это полностью рушится утверждением того принципа выбора, о котором я только что говорил, в силу коего наслаждение отвергается ради достижения больших наслаждений, а страдания принимаются, чтобы избежать больших страданий.

 

XI. 37. Но о блестящих и преславных деяниях знаменитых мужей сказано здесь достаточно, и у нас еще будет место специально поговорить о движении всех добродетелей к наслаждению. Сейчас же я объясню, что есть самое наслаждение, чтобы снять все заблуждения невежд и чтобы стало понятно, сколь серьезно, сколь строго, сколь сурово само учение, почитающееся [проповедью] наслаждения, утонченности и изнеженности. Мы имеем в виду не только наслаждение, которое приводит в движение самою нашу природу и вызывает в наших чувствах некое приятное ощущение, но высшим наслаждением мы полагаем то, которое воспринимается при освобождении от всякого страдания. Ведь поскольку, освобождаясь от страдания, мы радуемся самому этому освобождению и отсутствию любого тягостного ощущения, а все то, чему мы радуемся, есть наслаждение, равно как и все, что причиняет нам неприятности, есть страдание, то всякое снятие страдания справедливо называется наслаждением. Когда пища и питье прогоняют голод и жажду, уже само это освобождение от неприятного состояния порождает, как следствие, наслаждение. Так и в любом деле, снятие страдания приводит ему на смену наслаждение.

 

38. Поэтому Эпикур полагает, что не существует какой-либо середины между страданиями и удовольствием, а то, что кому-то представляется этой серединой, а именно: свобода от всякого страдания, является не просто наслаждением, но — высшим наслаждением. Ведь всякий, кто ощущает, что с ним происходит (quem ad modum sit affectus), необходимо испытывает либо наслаждение, либо страдание. Высшее же наслаждение, по Эпикуру, достигается освобождением от всякого страдания, так что после этого наслаждение может разнообразиться и видоизменяться, но не может расти или увеличиваться.

 

39. Мне довелось слышать от отца, весьма остроумно и тонко насмехавшегося над стоиками, что в Афинах, в Керамике, есть статуя Хрисиппа, сидящего с вытянутою рукой, и этот жест означает, что ему приятно задавать такие вопросики. «Неужто же твоя рука в том состоянии, в котором она сейчас находится, испытывает какое-то желание?» «Разумеется, никакого». «Но если бы удовольствие было благом, она бы испытывала?» «Думаю, что да». «Следовательно, оно не благо». Отец говорил, что подобного не сказала бы даже статуя, если бы обладала даром речи. Ведь это заключение означает остроумный выпад против киренаиков, а к Эпикуру это не имеет никакого отношения. Ведь если бы наслаждением было только то, что, если можно так выразиться, как бы щекочет чувства и воздействует на них, принося приятные ощущения, то ни рука, ни какая-либо другая часть тела не могла бы удовлетвориться только отсутствием страданий, не будучи приятно движимо наслаждением. Если же наивысшим наслаждением является, по мысли Эпикура, полное отсутствие страдания, то в первом случае, Хрисипп, тебе правильно сказали, что рука не испытывает никакого желания в подобном состоянии, а во втором — неверно то, что если бы наслаждение было благом, то желала бы его. Ведь именно потому она не испытывает желания, что свободная от страданий, испытывает наслаждение.

 

XII. 40. А то, что наслаждение есть предельное благо, очень легко можно понять из следующего: представим, что кто-то постоянно испытывает удовольствие от множества величайших душевных и телесных наслаждений, которым не препятствует и не угрожает никакое страдание. Можем ли мы сказать в таком случае, что существует состояние более предпочтительное и более желанное, чем это? Ведь тот, кто находится в подобном состоянии, необходимо обладает и твердостью духа, не страшащегося ни смерти, ни страданий, ибо смерть означает отсутствие ощущений, страдание же обычно бывает несильным, если оно длится долго, если же оно сильно, то непродолжительно, так что величина его возмещается непродолжительностью, продолжительность же легкостью.

 

41. А если сюда присоединить и то, что он не страшится божества и не позволяет исчезнуть былым наслаждениям, но постоянно радуется, вспоминая о них, то разве существует что-нибудь лучшее, что можно было бы еще прибавить к этому? Представь себе, с другой стороны, человека, измученного такими ужасными душевными и телесными страданиями, которые только могут выпасть на его долю, когда нет никакой надежды на облегчение, когда ни в настоящем, ни в будущем нельзя ожидать никакого наслаждения — можно ли назвать или вообразить какое-нибудь состояние, более жалкое, чем это?

 Поэтому, если нужно всеми силами избегать жизни, полной страданий, то, конечно же, жизнь, полная страданий, является наивысшим злом, и соответственно предельным благом является жизнь, полная наслаждений. Ведь у нашего ума нет ничего, где бы он остановился как у предела, и все страхи и огорчения сводятся к страданию, и не существует ничего иного, что могло бы по своей природе причинять беспокойство и тревогу.

 

42. Кроме того, все стремления достигнуть или избежать чего-то, да и вообще все действия берут начало или от наслаждения, или от страдания, а раз это так, то очевидно, что все правильные и достохвальные деяния имеют целью жизнь, доставляющую наслаждения. Поскольку же это и есть высшее или предельное, или крайнее благо (что греки называют τέλος), которое само не сводится ни к чему иному, в то время как к нему самому сводится все, то следует признать, что высшим благом является жизнь, приносящая наслаждение.

 

XIII. Те же, кто полагают высшее благо только в добродетели и ослепленные блеском имени не понимают требований природы, могут освободиться от этого величайшего заблуждения, если соблаговолят выслушать Эпикура. Кто бы признал достохвальными и достойными стремления к ним все эти ваши замечательные и чудесные добродетели, если бы они не приносили наслаждения? Ведь подобно тому, как искусство врача мы восхваляем не за само по себе искусство, а за доброе здоровье, приносимое им, или искусство кормчего, коль скоро он хорошо умеет вести корабль, мы хвалим за ту пользу, которую оно приносит, а не за самое искусство, так и мудрость, которую должно считать искусством жизни, не была бы предметом стремлений, если бы не приносила никакой пользы. Ведь к ней стремятся, видя в ней некоего мастера, умеющего находить и доставлять наслаждение.

 

43. А что я называю наслаждением, вы уже знаете, и я напоминаю об этом лишь для того, чтобы неприязненное отношение к самому слову вы не перенесли на всю мою речь. Поскольку люди в своей жизни более всего страдают от незнания того, что есть благо, а что есть зло, и из-за этого заблуждения часто лишаются величайших наслаждений и терзаются жесточайшими душевными муками, необходима мудрость, которая стала бы для нас надежнейшим проводником по пути к наслаждению, заставив нас отбросить свои страхи и желания (cupiditates), освободив нас от всех вздорных мыслей и ложных мнений. Ведь одна только мудрость способна изгнать отчаяние из нашей души и не дать нам дрожать от страха, способна научить нас жить в спокойствии, умерив пыл всех наших желаний. Ведь страсти ненасытны, они губят не только отдельных людей, но и низвергают целые роды, а нередко потрясают даже целые государства.

 

44. Желания порождают ненависть, вражду и раздор, войны и мятежи, они бушуют не только вне человека и не только в слепой ярости обрушиваются на других, но и, заключенные внутри нас, в наших душах, борются и враждуют друг с другом, что неизбежно привносит в нашу жизнь ужасную горечь, так что только мудрец, совершенно отбросивший все пустое и все заблуждения, довольствуясь пределами, установленными природой, способен жить без огорчения и страха.

 

45. Есть ли что-нибудь более полезное и более пригодное для жизни, чем следующая, установленная Эпикуром классификация! Он считает, что существуют, во-первых, желания (cupiditates) естественные и необходимые, во-вторых, желания естественные, но не необходимые, и, в-третьих, желания и неестественные, и не необходимые. Суть их в том, что необходимые желания могут быть удовлетворены без больших усилий и не требуют никаких издержек, естественные желания нуждаются в немногом, потому что богатства самой природы и легко достижимы, и ограниченны; для пустых же желаний нельзя найти ни меры, ни предела.

 

XIV. 46. И если мы видим, что вся жизнь в результате заблуждений и невежества утрачивает свой порядок и только мудрость способна защитить нас от бурного натиска страстных желаний (libidines) и страха перед опасностями, научить спокойно переносить несправедливости самой судьбы и указать все пути, ведущие к покою и невозмутимости, почему же мы не решаемся сказать, что и к мудрости следует стремиться ради наслаждения, а глупости избегать, чтобы избавиться от тягот?

 

47. С тем же основанием мы скажем, что и к сдержанности (temperantia) следует стремиться не ради нее самой, но потому, что она приносит в наши души мир, успокаивая их и смягчая рождающимся в них согласием. Ведь сдержанность есть то, что напоминает нам о необходимости следовать разуму, выбирая, к чему стремиться, а чего избегать. Ибо недостаточно решить, что следует и чего не следует делать, но необходимо твердо придерживаться однажды принятого решения. Большинство же, не будучи в состоянии удержать и сохранить то, что сами же они решили, побежденные и бессильные перед явившимся им образом наслаждений, отдаются на милость желаниям, позволяя связать себя, не предвидя, что произойдет, и поэтому ради незначительного и вовсе не нужного им наслаждения, которое может быть добыто иным путем и без которого можно к тому же совершенно безболезненно обойтись, они обрекают себя на тяжкие страдания, лишения, позор, а нередко подвергаются и законному наказанию по суду.

 

48. Но те, кто намерен получать удовольствие от наслаждений, не желая в то же время, чтобы за ними следовали какие-либо страдания, и не хочет отказаться от суждения разума, чтобы, отдаваясь наслаждениям, не сделать того, что по их представлениям не должно делать, [они], отказываясь от наслаждения, тем самым обретают его в величайшей степени. Эти же люди претерпевают страдания, чтобы в ином случае не претерпеть больших. Отсюда понятно, что невоздержанности следует избегать не самой по себе и к умеренности стремиться не из-за того, что она заставляет избегать наслаждений, а потому что за ней следует большее наслаждение.

 

XV. 49. То же самое можно сказать и о мужестве (fortitudo). Ведь нас привлекает не сама способность переносить тяготы, претерпевать страдания, не выносливость, не терпение, не бодрствование, не столь восхваляемое рвение (industria) и даже не мужество, но мы стремимся ко всему этому для того, чтобы жить без заботы и страхов, насколько возможно освободить нашу душу от страданий; и как страх смерти уничтожает всякую возможность счастливой жизни, и как несчастен и жалок сломленный страданиями, переносящий их униженно и обессиленный духом (а ведь из-за подобной слабости духа многие погубили родных и друзей, иные родину, а большинство — самих себя), так дух мощный и возвышенный свободен от всякой заботы и тревоги: он презирает смерть, ибо мертвый ничем не отличается от еще не родившегося и готов переносить страдания, так как помнит, что самые ужасные страдания кончаются со смертью, малые же часто прерываются, давая возможность отдохнуть от них. Над средними же мы господствуем сами, если они выносимы — мы переносим их, если же нет — то со спокойным духом уходим из жизни, как из театра, если она нам не нравится. Отсюда понятно, что трусость и малодушие встречают осуждение, а мужество и терпение восхваляются не ради них самих, но первые отвергаются, ибо порождают страдания, вторых же желают, ибо они порождают наслаждения.

 

XVI. 50. Остается справедливость (iustitia), чтобы уже было сказано обо всех добродетелях; но здесь можно сказать почти то же самое. Ведь, как я уже сказал, мудрость, умеренность, сила духа связаны с наслаждением настолько, что их невозможно ни разъединить, ни разорвать, и то же самое придется сказать о справедливости, которая не только никому никогда не приносит вреда, но, наоборот, всегда дает нечто, что несет покой душе, как в силу своей собственной природы, так и благодаря надежде, что не будет ни малейшего недостатка в том, чего требует неизвращенная природа. И как безрассудство, страстное желание и малодушие постоянно терзают душу, постоянно тревожат ее и вносят смятение, так и бесчестность (improbitas) уже одним своим присутствием приносит смятение, если проникает в душу. Если же она предпринимает что-то, то сколь бы тайно она ни делала этого, однако же никогда не будет уверенности, что это не станет явным. В большинстве случаев за деяниями преступников сначала следует подозрение, затем — разговоры и слухи, а потом является обвинитель, а там и судья; а многие, как это было в твое консульство, сами доносили на самих себя.

 

51. И если кому-то кажется, что они достаточно защищены и ограждены от гласности, они все же трепещут перед богами, зная, что все эти тревоги, днем и ночью снедающие их души, посланы бессмертными богами в наказание им. Разве способны бесчестные поступки облегчить тяготы нашей жизни, разве не скорее наоборот: преумножить их сознанием содеянного, страхом перед законным наказанием и ненавистью сограждан? И тем не менее иные не знают меры ни в богатстве, ни в почестях, ни во власти, ни в любовных делах, ни в пирах, ни в прочих страстях, которые никакое нечестно нажитое богатство никогда не сможет уменьшить, а скорее наоборот — еще больше распаляет. И поэтому, как мне кажется, таких людей нужно не увещевать, а наказывать.

 

52. Таким образом, здравый разум призывает людей рассудительных быть справедливыми, непредвзятыми и верными. Неправедные деяния не помогают человеку, не владеющему красноречием и недостаточно могущественному, ибо он не способен ни легко исполнить то, что он задумал, ни удержать желаемый результат, даже если ему удалось его добиться. И силы (opes) судьбы и таланта подходят скорее щедрости, которая дарует своим обладателям доброжелательство и любовь к ним, которые нужнее всего для спокойной жизни (ad quiete vivendum), особенно когда вообще нет никаких причин совершить неправый поступок.

 

53. Ведь желания, исходящие от природы, легко удовлетворяются, не побуждая ни к какой несправедливости, а пустым желаниям подчиняться не следует, ибо в них нет ничего, что заслуживало бы удовлетворения их. Сама же несправедливость заключает в себе больше потерь, чем приносит выгоды, добытая неправедным путем. Поэтому прав будет тот, кто скажет, что справедливость желанна не сама по себе, а лишь поскольку она несет в себе весьма много приятного. Ведь быть любимым и дорогим приятно потому, что это делает жизнь и более надежной и увеличивает наслаждение. Поэтому мы полагаем, что бесчестности следует избегать не только из-за тех несчастий, которые достаются бесчестным людям, но в значительно большей степени из-за того, что она, обосновавшись в душе человека, ни на мгновение не дает ему свободно вздохнуть и обрести спокойствие.

 

54. Таким образом, если даже сама эта преславная добродетель, о которой особенно любят поговорить иные философы, не способна дать плоды, когда она не направлена на наслаждение (а только наслаждение способно привлечь нас к себе по своей собственной природе), то нет сомнения, что это самое наслаждение и есть высшее и предельное из всех благ и что счастливая жизнь есть не что иное, как жизнь, приносящая наслаждение.

 

XVII. 55. Теперь я кратко разъясню, что связано с этим надежным и неопровержимым положением. Нет никакой ошибки в определении крайних пределов блага и зла, то есть в том, что касается наслаждения и страдания, но ошибка возникает тогда, когда неизвестны их истоки. Мы признаем, что душевное наслаждение и страдание рождаются из наслаждений и страданий телесных. Поэтому я допускаю то, что ты только что говорил, то есть, что ошибаются те из наших приверженцев, которые думают иначе, а таких, как я знаю, немало, но это все люди необразованные. И хотя душевное наслаждение приносит нам радость, а душевная боль — тягость, однако же, и то и другое берет начало от тела, и неотрывно от тела, но это не означает, что душевные наслаждения и страдания не могут намного превышать телесные. Ведь тело способно воспринимать только то, что непосредственно перед ним, душа же воспринимает и прошедшее, и будущее. И хотя, страдая телом, мы страдаем в равной мере и душой, однако страдания души могут резко возрасти, если мы будем считать, что нам угрожает некое вечное и бесконечное зло. Это же самое можно перенести и на удовольствие: оно станет сильнее, если мы не будем бояться чего-нибудь подобного.

 

56. Во всяком случае, очевидно, что величайшее душевное наслаждение или страдание важнее для счастливой или несчастной жизни, чем равные им по продолжительности — телесные. И я не считаю, что с прекращением наслаждения тотчас же наступает огорчение, если только на место наслаждения не приходит вдруг страдание; наоборот, мы радуемся освобождению от страданий, даже если их место не заняло никакое наслаждение, которое воздействовало бы на наши чувства; отсюда можно понять, сколь большое наслаждение приносит отсутствие страданий.

 

57. Но подобно тому, как нас воодушевляют те блага, которых мы ожидаем, так и доставляют радость те, о которых мы вспоминаем. Глупцы мучаются, вспоминая о несчастье, а мудрецам прошедшее благо доставляет удовольствие приятным воспоминанием о нем, ибо в нас [от природы] заложена способность и как бы навечно забывать о неприятностях, и с удовольствием и радостью помнить о хорошем. Когда же мы внимательно и остро вглядываемся в прошлое, тогда возникает огорчение, если прошлое было дурным, и радость, если — хорошим.

 

XVIII. О преславная, открытая, простая и прямая дорога к счастливой жизни! Ведь если для человека, безусловно, не может быть ничего лучше, чем быть свободным от всякого страдания и боли и радоваться от величайших наслаждений, душевных и телесных, то разве вы не видите, как здесь не упущено ничего из того, что помогает жизни легче достичь поставленной цели — высшего блага? Эпикур, которого вы называете слишком преданным наслаждению, громогласно заявляет, что невозможно жить приятно, не живя жизнью мудрой, достойной и справедливой, и невозможна мудрая, достойная и справедливая жизнь, которая не являлась бы одновременно и приятной.

 

58. Ведь не может быть счастливым государство, если в нем происходит мятеж, или дом, если ссорятся его хозяева, а уж тем более не может вкушать хотя бы какой-то частицы чистого и свободного наслаждения душа, не согласная с самой собой и противоречащая самой себе! Охваченная беспрестанными противоречивыми и борющимися друг с другом мыслями и желаниями, она не способна обрести ни спокойствие, ни отдохновение.

 

59. И если радостям жизни мешают тяжкие телесные болезни, насколько же сильнее должны неизбежно препятствовать им болезни души! А болезни души — это неумеренная и бесплодная страсть к богатству, к славе, к господству, к чувственным наслаждениям, за которыми следует огорчение, страдание, отчаяние, снедающее и угнетающее заботами души людей, не понимающих, что не должно быть никакого душевного страдания, которое не было бы связано с настоящим или будущим телесным страданием. Но нет такого глупца, который не страдал бы какой-нибудь из этих болезней, следовательно, всякий глупец несчастен.

 

60. К этому присоединяется еще и смерть, постоянно нависающая (над нами) подобно скале над Танталом. А сверх того еще и суеверие; ведь всякий находящийся в его власти никогда не может быть спокоен. Кроме того, эти люди не помнят о прошлом благе, не пользуются настоящим, а только ожидают будущего. А так как это последнее не может быть надежным, они мучаются беспокойством и страхом. Особенно же терзаются они, когда слишком поздно понимают, что напрасно стремились к богатству или к власти, или к могуществу, или к славе. Ибо все это не приносит с собой никаких наслаждений, в горячей надежде, овладеть которыми, люди потратили столько усилий.

 

61. И вот в результате одни оказываются ничтожными и мелкими или потерявшими навсегда надежду, или злорадными, завистливыми и капризными, нелюдимыми, сварливыми и злоречивыми, другие предаются легкомысленным любовным приключениям, третьи становятся развязными, четвертые — наглыми, дерзкими, нахальными, несдержанными и никчемными, никогда не имеющими твердого мнения, а потому в их жизни тяготы не исчезают ни на мгновение. Следовательно, ни один глупец не является счастливым, ни один мудрец не является несчастным, и в этом мы гораздо более правы и ближе к истине, чем стоики. Ведь они не признают благом ничего, кроме некоего непонятного призрака, называемого ими достойным (honestum) — именем не столь основательным, сколь блестящим; добродетель же, по их словам, опирающаяся на это достойное, вовсе не нуждается ни в каком наслаждении и самодостаточна для достижения счастливой жизни.

 

XIX. 62. Но эти слова могут с определенным основанием встретить у нас не столько возражение, сколько одобрение. Ведь именно таков мудрец в представлении Эпикура: он ограничил свои желания, пренебрегает смертью, думает о богах без всякого страха, не колеблясь уходит из жизни, если это представляется ему наилучшим. Обладая такими качествами, он всегда испытывает наслаждение. И никогда не бывает, чтобы он не испытывал больше наслаждения, чем страдания. Ибо он с благодарностью вспоминает прошлое, пользуется настоящим, понимая, сколь ценно и сколь приятно оно, не зависит от будущего, но ожидает его, пользуясь настоящим, совершенно свободен от всех пороков, которые я перечислил выше, и сравнивая собственную жизнь с жизнью глупцов, испытывает величайшее наслаждение. Если же случится ему испытать страдание, то эти страдания не имеют над мудрецом такой силы, чтобы дать ему больше оснований для огорчений, чем для радости.

 

63. Прекрасно сказал Эпикур, что счастливый случай (fortuna) играет незначительную роль в жизни мудреца, а самые важные и самые великие дела совершает он по собственному разумению и воле; и нельзя получить от бесконечной жизни больше наслаждения, чем от того времени, которое мы представляем конечным. Диалектика же ваша, по его мнению, не дает ничего ни для улучшения жизни, ни для совершенствования методов рассуждения. Самое большое значение придавал он физике: с помощью этой науки можно познать и значение слов, и природу высказываний, и принципы логического следования и несовместимости, а познав природу всего сущего, мы можем избежать суеверия, освободиться от страха смерти, не станем приходить в смятение от невежества, не раз порождающего наводящие ужас страхи; наконец, мы начинаем жить правильнее, так как узнаём, что требует от нас природа. И тогда, если мы прочно овладеем твердым знанием вещей, следуя за тем, как бы с неба явившимся к нам, правилом всего сущего, к которому бы сводились все суждения о вещах, мы никогда не уступим чьим-либо словам и не откажемся от наших убеждений.

 

64. Если же природа вещей не будет изучена, мы никоим образом не сможем отстоять достоверность суждений наших чувств. Ведь все, что мы воспринимаем умом, идет от чувственных восприятий; если все они истинны, как учит теория Эпикура, тогда, в конце концов, становится возможным что-то познать и усвоить, те же, кто отказывается от них и утверждает, что никакое познание с их помощью невозможно, отбрасывая данные чувственного восприятия, сами оказываются не в силах изложить даже предмет собственных рассуждений. Кроме того, с отказом от познания и науки исчезает всякое основание жизненного поведения и любой деятельности. Так, из физики проистекает и мужество (fortitudo), противостоящее страху смерти, и твердость (constantia), противостоящая страху, внушаемому религией, и успокоение души, рождающееся из преодоления незнания всех скрытых явлений, и чувство меры (moderatio), поскольку становятся известными природа и все виды желаний (cupiditatum). И, как я только что сказал, с появлением правила и критерия познания, установленного тем же Эпикуром, становится возможным различение истинного и ложного.

 

XX. 65. Остается еще крайне необходимым для нашего рассуждения вопрос о дружбе, которая, как вы утверждаете, вообще не существует, если наслаждение считать высшим благом. Эпикур же говорит, что из всего, что создала мудрость для достижения счастливой жизни, нет ничего плодотворнее, ничего приятнее, чем дружба, и он доказал это не только на словах, но в еще значительно большей степени своей жизнью, поведением и характером. О ее великом значении ясно говорят древние сказания, среди бесконечного разнообразия и множества которых от самой глубокой древности едва ли найдутся три пары истинных друзей, начиная с Тезея и кончая Орестом. А вот Эпикур сумел собрать в одном только доме, да к тому же и тесном, целые толпы людей, связанных величайшим единодушием, да и сейчас у эпикурейцев все обстоит точно так же. Но вернемся к нашему предмету; о людях же говорить нет необходимости.

 

66. Итак, как мне известно, проблема дружбы рассматривается нашими эпикурейцами с трех точек зрения: одни утверждают, что наслаждения друзей сами по себе не являются «желанными» в той же мере, как наши собственные; и хотя этим утверждением, как представляется некоторым, подрывается прочная основа дружбы, твердо его придерживаются и легко, как мне кажется, выходят из положения. Они говорят, что дружбу нельзя отделить от наслаждения, точно так же, как и добродетель, о чем было сказано раньше. Ведь если одиночество и жизнь без друзей полны страха и тревоги, сам разум побуждает нас искать друзей, с появлением которых дух становится крепче и не может уже расстаться с надеждой обрести наслаждение.

 

67. И как ненависть, зависть, пренебрежение не совместимы с наслаждением, так и дружба является не только самой верной покровительницей, но и творцом наслаждения и для друзей, и для себя. Поддерживая дружбу, люди не только получают наслаждение в настоящем, но и приобретают прочную надежду на него в будущем. Ведь поскольку без дружбы мы никоим образом не можем обрести прочное и неизменное наслаждение в жизни (да и сохранить самую дружбу, если не станем любить друзей наших как самих себя), то и это наслаждение рождается в дружбе, и сама дружба соединяется с наслаждением. Ибо и радости друзей доставляют нам такую же радость, как и наши собственные, и так же мы страдаем от их огорчений, как от своих собственных.

 

68. Поэтому мудрец любит друга как самого себя и готов предпринять ради наслаждения друга такие же усилия, как и ради собственного. То, что мы сказали о добродетели, а именно то, что она неразрывна с наслаждением, следует сказать и о дружбе. Прекрасно говорил об этом Эпикур приблизительно в таких словах: «Одно и то же соображение и убедило наш ум не страшиться бесконечного или длительного зла и заставило осознать, что самой надежной защитой в этой жизни является дружба».

 

69. Но есть и иные эпикурейцы, хоть и напуганные слегка вашими обличениями, но все же достаточно проницательные, которые опасаются, что все понятие дружбы потеряет свою прочность, если мы станем считать дружбу желанной ради нашего наслаждения. И они полагают, что первые шаги к сближению и союзу, желание установить прочные отношения возникают ради наслаждения, когда же продолжающиеся отношения приводят к большей близости, тогда любовь принимает такие размеры, что даже если дружба не приносит с собой никакой пользы, друзей будут любить ради них самих. Ведь если мы любим местности, храмы, города, гимназии, стадионы, собак, лошадей, игры в силу привычки заниматься физическими упражнениями и охотой, то насколько же легче, и с большим основанием, возникает любовь при постоянном общении людей!

 

70. Некоторые же утверждают, что между мудрецами заключен некий договор — любить друзей так же, как самих себя. И мы понимаем, что такое возможно, и часто видим это в действительности, и совершенно очевидно, что невозможно найти ничего более необходимого для радостной жизни, чем такого рода единение. Из всего этого можно сделать вывод: мысль о том, что наслаждение есть высшее благо, не только не препятствует дружбе, но без него вообще невозможна сама дружба.

 

XXI. 71. А поэтому, если все, что я говорил, ярче и светлее самого солнца, если все это вытекает из источника самой природы, если вся моя речь подтверждает свою истинность свидетельствами наших чувств — свидетелей неподкупных и честных, если даже не умеющие говорить младенцы, если даже бессловесные животные, следуя своей наставнице и проводнику природе, ясно заявляют, что нет ничего благотворного, кроме наслаждения, нет ничего тягостного, кроме страдания (а их суждения об этом ничем не искажены и не испорчены), то разве не должны мы быть бесконечно благодарными тому, кто, как бы вняв этому гласу природы, так прочно и так основательно усвоил его, что сумел вывести всех здравомыслящих людей на путь умиротворенной, безмятежной, спокойной, счастливой жизни? Если же Эпикур представляется тебе недостаточно образованным, то причина здесь в том, что он не признавал никакого образования, если оно не способствует достижению счастливой жизни.

 

72. Разве стал бы он тратить время на чтение поэтов, как по твоему совету делаем это мы с Триарием, ведь от них нет никакой пользы, а удовольствие, приносимое ими, поистине ребяческое; или, подобно Платону, тратить себя на музыку, геометрию, математику, астрономию, которые не могут быть истинными, ибо основываются на ложных началах, а если бы и были истинными, то все равно не давали бы ничего для того, чтобы сделать нашу жизнь более приятной, то есть — лучшей? Иными словами, неужели он стал бы изучать все эти науки, а науку жизни, столь великую, столь трудную и столь плодотворную, забросил? Значит, это не Эпикур необразован, а невежественны те, кто считает необходимым изучать до самой старости то, что стыдно не знать даже детям». После этих слов он сказал: «Я изложил свое мнение главным образом для того, чтобы узнать, что ты думаешь об этом. Ведь до сих пор у меня не было возможности сделать это так, как я хотел».

 


         Марк Туллий Цицерон