Концепция
Выпуск №1
  • <
  • 7 
  • 6 
  • 5 
  • 4 
  • 3 
  • 2 
  • 1 
  • >

Новый мировой порядок

 

 

Новый мировой порядок 

 

В каждом столетии, словно следуя некоему закону природы, похоже, появляется страна, обладающая могуществом, волей, а также интеллектуальными и моральными стимулами, необходимыми, чтобы привести всю систему международных отношений в соответствие с собственными ценностями. В XVII веке Франция при кардинале Ришелье предложила новый тогда подход к вопросу международных отношений, основывавшийся на принципах государства-нации и провозглашавший в качестве ко­нечной цели национальные интересы. В XVIII веке Великобритания разработала кон­цепцию равновесия сил, господствовавшую в европейской дипломатии последующие двести лет. В XIX веке Австрия Меттерниха реконструировала «европейский кон­церт», а Германия Бисмарка его демонтировала, превратив европейскую дипломатию в хладнокровную игру силовой политики.

В XX веке ни одна страна не оказала столь решительного и одновременно столь ам­бивалентного влияния на международные отношения, как Соединенные Штаты. Ни одно общество не настаивало столь твердо на неприемлемости вмешательства во внутренние дела других государств и не защищало столь страстно универсальности собственных ценностей. Ни одна иная нация не была более прагматичной в повсе­дневной дипломатической деятельности или более идеологизированной в своем стремлении следовать исторически сложившимся у нее моральным нормам. Ни одна страна не была более сдержанной в вопросах своего участия в зарубежных делах, даже вступая в союзы и беря на себя обязательства, беспрецедентные по широте и охвату.

Специфические черты, обретенные Америкой по ходу ее исторического развития, породили два противоположных друг другу подхода к вопросам внешней политики. Первый  заключается в том,  что Америка наилучшим образом утверждает собственные ценности, совершенствуя демократию у себя дома, и потому служит путеводным мая­ком для остальной части человечества; суть же второго сводится  к тому, что сами эти ценности накладывают на Америку обязательство бороться за их утверждение во все­мирном масштабе. Разрываемая между ностальгией по патриархальному прошлому и страстным стремлением к идеальному будущему, американская мысль мечется между изоляционизмом и вовлеченностью в международные дела, хотя со времени оконча­ния второй мировой войны превалирующее значение приобрели факторы взаимозави­симости.

Оба направления мышления, соответственно трактующие Америку либо в качестве маяка, либо как борца-крестоносца, предполагают в качестве нормального глобаль­ный международный порядок, базирующийся на демократии, свободе торговли и международном праве. Поскольку подобная система никогда еще не существовала, ее создание часто представляется иным чем-то утопическим, если не наивным. И все же исходивший из-за рубежа скептицизм никогда не замутнял идеализма Вудро Вильсо­на, Франклина Рузвельта или Рональда Рейгана, да и, по существу, всех прочих аме­риканских президентов XX века. Во всяком случае, он лишь подкрепил веру амери­канцев в то, что ход истории можно переломить и что если мир действительно жаждет мира, то он должен воспользоваться американскими рецептами морального порядка.

Оба направления мышления являются продуктами американского опыта. Хотя су­ществовали и существуют другие республики, ни одна из них не создавалась созна­тельно в целях утверждения и защиты идеи свободы. Никогда ни в одной другой стране население не избирало своей задачей освоение нового континента и покорение его диких пространств во имя свободы и процветания всех. Таким образом, оба под­хода, изоляционистский и миссионерский, столь противоречивые внешне, отражают общую, лежащую в их основе веру в то, что Соединенные Штаты обладают лучшей в мире системой управления и все прочее человечество может достигнуть мира и про­цветания путем отказа от традиционной дипломатии и принятия свойственного Аме­рике уважительного отношения к международному праву и демократии.

Вхождение Америки в международную политику превратилось в триумф веры над опытом. С того момента, как в 1917 году Америка вышла на мировую полити­ческую арену, она была до такой степени уверена в собственных силах и убеждена в справедливости своих идеалов, что главнейшие международные договоры нынешне­го столетия стали воплощением американских ценностей — начиная от Лиги наций и пакта Бриана — Келлога вплоть до Устава Организации Объединенных Наций и Заключительного акта совещания в Хельсинки. Крушение советского коммунизма знаменовало интеллектуальную победу американских идеалов, но, по иронии судь­бы, поставило Америку лицом к лицу с таким миром, появления которого она на протяжении всей своей истории стремилась избежать. В рамках возникающего меж­дународного порядка национализм обрел второе дыхание. Нации гораздо чаще ста­ли преследовать собственный интерес, чем следовать высокоморальным принципам, чаще соперничать, чем сотрудничать. И мало оснований полагать, будто старая как мир модель поведения переменилась либо имеет тенденцию перемениться в бли­жайшие десятилетия.

А вот действительно новым в возникающем мировом порядке является то, что Америка более не может ни отгородиться от мира, ни господствовать в нем. Она не в силах переменить отношения к роли, принятой на себя в ходе исторического разви­тия, да и не должна стремиться к этому. Когда Америка вышла на международную арену, она была молода, крепка и обладала мощью, способной заставить мир согла­ситься с ее видением международных отношений. К концу второй мировой войны в 1945 году Соединенные Штаты обладали таким могуществом, что казалось, будто им суждено переделать мир по собственным меркам (был момент, когда на долю Амери­ки приходилось примерно 35% мировой валовой товарной продукции).

Джон Ф. Кеннеди уверенно заявил в 1961 году, что Америка достаточно сильна, чтобы «заплатить любую цену, вынести любое бремя» для обеспечения успешного во­площения идеалов свободы. Три десятилетия спустя Соединенные Штаты уже в го­раздо меньшей степени могут настаивать на немедленном осуществлении всех своих желаний. До уровня великих держав доросли и другие страны. И теперь, когда Соеди­ненным Штатам брошен подобный вызов, приходится к достижению своих целей подходить поэтапно, причем каждый из этапов представляет собой сплав из амери­канских ценностей и геополитических необходимостей. Одной из таких необходимостей является то, что мир, включающий в себя ряд государств сопоставимого могу­щества, должен основывать свой порядок на какой-либо из концепций равновесия сил, то есть базироваться на идее, существование которой всегда заставляло Соеди­ненные Штаты чувствовать себя неуютно.

Когда на Парижской мирной конференции 1919 года столкнулись американская трактовка внешней политики и европейские дипломатические традиции, трагически очевидной стала разница в историческом опыте. Европейские лидеры стремились подправить существующую систему привычными методами; американские же миро­творцы искренне верили, что Великая война явилась следствием не каких-либо не­разрешимых геополитических конфликтов, но характерных для Европы и порочных по сути интриг. В своих знаменитых «Четырнадцати пунктах» Вильсон поведал евро­пейцам, что отныне система международных отношений должна строиться не на кон­цепции равновесия сил, а исходя из принципа этнического самоопределения, что их безопасность должна зависеть не от военных союзов, а от коллективных действий, и что их дипломатия более не должна быть тайной и находиться в ведении специалистов, а должна основываться на «открытых соглашениях, открыто достигнутых». Безус­ловно, Вильсон добивался не столько обсуждения условий окончания войны или вос­становления существовавшего международного порядка, сколько преобразования всей системы международных отношений, функционировавшей на протяжении почти трех столетий.

Ибо как только американцы принимались рассуждать по поводу внешней полити­ки, то приходили к тому, что все трудности, переживаемые Европой, порождены си­стемой равновесия сил. И с того момента, как Европа впервые вынуждена была про­являть интерес к американской внешней политике, ее лидеры с подозрением отнес­лись к принятой на себя Америкой миссии реформировать мир. Каждая из сторон вела себя так, будто другая сторона произвольно избрала метод дипломатического по­ведения но окажись одна из них более мудрой или менее воинственной, она бы вы­брала какой-либо иной, более приемлемый метод.

На самом деле как американский, так и европейский подходы к внешнеполитиче­ским проблемам являлись производными их собственных, уникальных условий суще­ствования. Американцы заселили почти пустынный континент, огражденный от дер­жав-хищников двумя огромными океанами, причем их соседями были весьма слабые страны. И поскольку Америка не сталкивалась ни с одной из держав, с силами кото­рой ей надо было бы обрести равновесие, она вряд ли задалась бы задачей поддержа­ния подобного равновесия, даже если бы ее лидерам пришла в голову невероятная мысль скопировать европейские условия для народа, повернувшегося к Европе спиной.

Дилеммы безопасности, вызывавшие душевную боль и муки у европейских стран, не имели отношения к Америке почти сто пятьдесят лет. А когда они ее коснулись, Америка дважды приняла участие в мировых войнах, начатых европейскими нациями. В каждом из этих случаев к тому моменту, как Америка оказалась вовлечена в войну, принцип равновесия сил уже не действовал, из чего проистекала парадоксальная ситуация: то самое равновесие сил, которое с негодованием отвергало большинство аме­риканцев, оказывается, как раз и обеспечивало их безопасность, пока оно функцио­нировало в соответствии с первоначальным замыслом; и именно его нарушение во­влекало Америку в сферу международной политики.

Европейские страны избрали концепцию равновесия сил как способ урегулирова­ния межгосударственных отношений вовсе не из врожденной страсти к ссорам и сва­рам или характерной для Старого Света любви к интригам. Если демократия и прин­ципы международного права стали основополагающими для Америки вследствие свойственного только ей ощущения безопасности, то европейская дипломатия была выкована в горниле тяжких испытаний.

Европа была брошена в пучину политики равновесия сил тогда, когда ее первона­чальный выбор — средневековую мечту об универсальной империи — постиг крах, и на развалинах прежних грез и устремлений возникла группа государств, более или ме­нее равных по силе. И когда государства, появившиеся на свет подобным образом, вынуждены были взаимодействовать друг с другом, возможны были только два вари­анта: либо одно из государств этой группы окажется до такой степени сильным, что сможет господствовать над другими и создать империю, либо ни одно из них не ока­жется достаточно сильным для достижения подобной цели. В последнем случае пре­тензии наиболее агрессивного из членов международного сообщества будут сдержи­ваться совокупностью всех прочих; иными словами, посредством функционирования равновесия сил.

Система равновесия сил не предполагала предотвращения кризисов или даже войн. Функционируя нормально, она, согласно замыслу, лишь ограничивала масшта­бы конфликтов и возможности одних государств господствовать над другими. Целью ее был не столько мир, сколько стабильность и умеренность. По сути своей система равновесия сил не в состоянии полностью удовлетворить каждого из членов междуна­родного сообщества; наилучшим образом она срабатывает тогда, когда способна сни­зить уровень неудовлетворенности до такой степени, при которой обиженная сторона не стремится ниспровергнуть международный порядок (выделено Khuka.info).

Теоретики системы равновесия сил часто представляют дело так, будто бы она как раз и является естественной формой международных отношений. На самом деле си­стема равновесия сил в истории человечества встречается крайне редко. Западному полушарию она вообще неизвестна, а на территории современного Китая она в по­следний раз применялась в конце эпохи «сражающихся царств» более двух тысяч лет назад. На протяжении наиболее длительных исторических периодов для подавляющей части человечества типичной формой правления была империя. У империй не было никакой заинтересованности действовать в рамках международной системы; они сами стремились быть международной системой. Империи не нуждаются в равновесии сил. Именно подобным образом Соединенные Штаты проводили внешнюю политику на всей территории Американского континента, а Китай на протяжении большей части своего исторического существования — в Азии.

На Западе единственными примерами функционирующих систем равновесия сил могут служить государства-полисы Древней Греции и государства-города в Италии эпохи Возрождения, а также система европейских государств, порожденная Вестфаль­ским миром 1648 года. Характерной особенностью всех этих систем являлось превра­щение конкретного факта существования множества государств, обладающих пример­но равной мощью, в ведущий принцип мирового порядка.

С интеллектуальной точки зрения, концепция равновесия сил отражала убеждения всех крупнейших политических мыслителей эпохи Просвещения. Согласно их пред­ставлениям, вселенная, включая сферу политики, функционировала на основе рацио­нальных принципов, уравновешивающих друг друга. Внешне будто бы не связанные друг с другом действия разумных людей якобы должны были в совокупности вести к всеобщему благу, хотя в век почти не прекращающихся конфликтов, последовавших за окончанием Тридцатилетней войны, доказательства подобной гипотезы носили весьма иллюзорный характер.

Адам Смит в своем труде «Богатство наций» утверждал, что будто бы «невидимая рука» из эгоистических экономических деяний индивидов извлекает всеобщее эконо­мическое благополучие. В статьях «Федералиста» Мэдисон доказывал, что в достаточ­но крупной республике различные политические «фракции», эгоистично преследую­щие собственные интересы, способны при помощи автоматически действующего ме­ханизма выковать надлежащую внутреннюю гармонию. Концепции разделения властей, а также сдержек и противовесов, представленных Монтескье и воплощенных в американской конституции, отражают ту же точку зрения. Целью разделения вла­стей было предотвращение деспотизма, а не достижение гармоничной системы управ­ления; каждая из ветвей системы управления, преследуя собственные интересы, но воздерживаясь от крайностей, должна была служить делу достижения всеобщего бла­га. Те же принципы применялись к международным отношениям. Предполагалось, что, преследуя собственные эгоистические интересы, всякое государство все равно служит прогрессу, а некая «невидимая рука» в конце концов сделает так, что свобода выбора для каждого из государств обернется благополучием для всех.

В течение более чем одного столетия казалось, что ожидания эти сбылись. После пертурбаций, вызванных Французской революцией и наполеоновскими войнами, ев­ропейские лидеры на Венском конгрессе 1815 года восстановили равновесие сил и на смену ставке на грубую силу стали приходить поиски умеренности в отношении пове­дения стран на международной арене благодаря введению моральных и юридических сдерживающих факторов. И все же к концу XIX века система европейского равнове­сия вернулась к принципам силовой политики, причем в обстановке гораздо большей бескомпромиссности. Бросать вызов оппоненту стало привычным методом диплома­тии, что повело к бесконечной цепи силовых испытаний. Наконец, в 1914 году воз­ник кризис, из которого никто не пожелал выйти добровольно. Европа после ката­строфы первой мировой войны так и не вернула себе положение мирового лидера. В качестве главного игрока возникли Соединенные Штаты, но Вудро Вильсон вскоре дал понять, что его страна вести игру по европейским правилам отказывается.

Никогда за всю свою историю Америка не участвовала в системе равновесия сил. В период, предшествовавший двум мировым войнам, Америка пользовалась выгодами от практического функционирования принципа равновесия сил, не принимая участия в связанном с ним политическом маневрировании и позволяя себе роскошь вволю порицать этот принцип. Во времена «холодной войны» Америка была вовлечена в идеологическую, политическую и стратегическую борьбу с Советским Союзом, когда мир, где наличествовали две сверхдержавы, функционировал на основе принципов, не имевших никакого отношения к системе равновесия сил. В биполярном мире гипоте­за, будто бы конфликт приведет ко всеобщему благу, изначально беспочвенна: любой выигрыш для одной из сторон означает проигрыш для другой. По существу, в «холодной войне» Америка одержала победу без войны, то есть ту самую победу, ко­торая вынудила ее взглянуть в лицо дилемме, сформулированной Джорджем Бернардом Шоу: «В жизни существуют две трагедии. Одна из них — так и не добиться осуществления самого сокровенного желания. Другая — добиться».

Американские лидеры так часто трактовали свои ценности как нечто само собой разумеющееся, что крайне редко сознавали, до какой степени эти ценности могут восприниматься другими как революционные и нарушающие привычный порядок вещей. Ни одно иное общество не утверждало, будто этические нормы точно так же применимы к ведению международных дел, как и к поведению индивидуумов — иными словами, такого рода представление в корне противоречит сущности raison d'etat Ришелье. Америка утверждала, что предотвращение войны является столь же за­конным деянием, как и дипломатический вызов, и что она выступает не против пере­мен как таковых, а против определенной методики перемен, в частности, против ис­пользования силы. Какой-нибудь Бисмарк или Дизраэли высмеял бы одно лишь предположение, будто бы предметом внешней политики является не столько суть со­вершающихся событий, сколько метод их совершения, если бы подобное вообще нa холилось в пределах их понимания. Ни одна из наций никогда не предъявляла к себе моральных требований, как это сделала Америка. И ни одна из стран не терзалась разрывом между абсолютным по сути характером своих моральных ценностей и несо­вершенством той конкретной ситуации, где их следовало применить.

Во времена «холодной войны» уникальный, присущий одной лишь Америке под­ход к вопросам внешней политики был в высшей степени адекватен вызову. В усло­виях глубокого идеологического конфликта лишь одна страна — Соединенные Шта­ты — обладала всей совокупностью средств — политических, экономических и воен­ных — для организации обороны некоммунистического мира. Нация, находящаяся в подобном положении, в состоянии настаивать на собственной точке зрения и часто способна уйти от проблем, стоящих перед государственными деятелями обществ, на­ходящихся в менее благоприятном положении: ведь средства, имеющиеся в распоря­жении последних, обязывают их добиваться целей менее значительных, чем их чая­ния, причем ситуация потребовала бы даже этих целей добиваться поэтапно. 

В мире времен «холодной войны» традиционные концепции силы были суще­ственным образом подорваны. В большинстве исторических ситуаций имел место синтез военного, политического и экономического могущества, причем в целом на­лицо оказывалась определенная симметрия. В период «холодной войны» различные элементы могущества стали четко отделяться друг от друга. Бывший Советский Союз, являлся в военном отношении сверхдержавой, а в экономическом смысле — карли­ком. Другая страна вполне могла быть экономическим гигантом, а в военном отно­шении — ничтожно малой величиной, как в случае с Японией.

После окончания «холодной войны» различные элементы могущества обретут, ве­роятно, большую гармонию и симметрию. Относительная военная мощь Соединен­ных Штатов будет постепенно уменьшаться. Отсутствие четко обозначенного против­ника породит давление изнутри, дабы переключить ресурсы на выполнение других первоочередных задач, не связанных с оборонной сферой, причем этот процесс уже начался. Когда угроза более не носит универсального характера и каждая страна оце­нивает с точки зрения собственных национальных интересов угрожающие конкретно ей опасности, те общества, которые благополучно пребывали под защитой Америки, будут вынуждены принять на себя более значительную долю ответственности за свою безопасность. Таким образом, функционирование новой международной системы приведет к равновесию даже в военной области, хотя для достижения подобного по­ложения могут потребоваться десятилетия. Еще четче эти тенденции проявятся в эко­номической сфере, где американское преобладание уже уходит в прошлое, — бросать вызов Соединенным Штатам стало более безопасно.

Международная система XXI века будет характеризоваться кажущимся противоре­чием: фрагментации, с одной стороны, и растущей глобализацией, с другой. На; уровне отношений между государствами новый порядок, пришедший на смену' «холодной войне», будет напоминать европейскую систему государств XVIIIXIX веков. Его составной частью станут, по меньшей мере, Соединенные Штаты, Европа, Китай, Япония, Россия и, возможно, Индия, а также великое множество средних и малых стран. В то же время международные отношения впервые обретут истинно гло­бальный характер. Передача информации происходит мгновенно; мировая экономика функционирует на всех континентах синхронно. На поверхность всплывет целый ряд проблем, таких, как   вопрос распространения ядерных технологий, проблемы окружающей среды, демографического взрыва и экономической взаимозависимости, решением которых можно будет заниматься только в мировом масштабе.

Согласование различных ценностей и самого разнообразного исторического опыта у сопоставимых с Америкой по значимости стран будет для нее новым явлением, крупномасштабным отходом как от изоляционизма предшествующего столетия, так и от гегемонии де-факто времен «холодной войны», причем каким образом это осу­ществится, постарается прояснить настоящая книга. В равной степени и другие основные участники игры, приспосабливаясь к возникающему мировому порядку, сталкиваются с рядом затруднений.

Европа, единственная часть современного мира, где функционировала система од­новременного существования множества государств, является родиной концепций го­сударства-нации, суверенитета и равновесия сил. Эти идеи господствовали в между­народных делах на протяжении почти трех столетий подряд. Но никто из прежних приверженцев на практике принципа raison d'etat не силен до такой степени, чтобы стать во главе нарождающегося международного порядка. Отсюда попытки компенси­ровать свою относительную слабость созданием объединенной Европы, причем уси­лия в этом направлении поглощают значительную часть энергии участников этого процесса. Но если бы даже они преуспели, под рукой у них не оказалось бы никаких апробированных моделей поведения объединенной Европы на мировой арене, ибо та­кого рода политического организма еще никогда не существовало.

На протяжении всей своей истории Россия всегда стояла особняком. Она поздно вышла на сцену европейской политики — к тому времени Франция и Великобрита­ния давно прошли этап консолидации, — и к этой стране, по-видимому, неприменим ни один из традиционных принципов европейской дипломатии. Находясь на стыке трех различных культурных сфер — европейской, азиатской и мусульманской, — Рос­сия вбирала в себя население, принадлежавшее к каждой из этих сфер, и поэтому ни­когда не являлась национальным государством в европейском смысле. Постоянно ме­няя очертания по мере присоединения ее правителями сопредельных территорий, Россия была империей, несравнимой по масштабам ни с одной из европейских стран. Более того, после каждого очередного завоевания менялся характер государства, ибо оно вбирало в себя совершенно новую, беспокойную нерусскую этническую группу. Это было одной из причин, почему Россия ощущала себя обязанной содержать ог­ромные вооруженные силы, размер которых не шел ни в какое сравнение со сколь-нибудь правдоподобной угрозой ее безопасности извне.

Разрываясь между навязчивой идеей незащищенности и миссионерским рвением, между требованиями Европы и искушениями Азии, Российская империя всегда иг­рала определенную роль в европейском равновесии, но в духовном плане никогда не была его частью. В умах российских лидеров сливались воедино потребности в завое­ваниях и требования безопасности. Со времен Венского конгресса Российская импе­рия вводила свои войска на иностранную территорию гораздо чаще, чем любая из крупных держав. Аналитики часто объясняют русский экспансионизм как производ­ное от ощущения отсутствия безопасности. Однако русские писатели гораздо чаще оправдывали стремление России расширить свои пределы ее мессианским призвани­ем. Двигаясь вперед, Россия редко проявляла чувство меры; наталкиваясь на противо­действие, она обычно погружалась в состояние мрачного негодования. На протяже­нии значительной части своей истории Россия была вещью в себе в поисках самореа­лизации.

Посткоммунистическая Россия оказалась в границах, не имеющих исторического прецедента. Как и Европа, она вынуждена будет посвятить значительную часть своей энергии переосмыслению собственной сущности. Будет ли она стремиться к восста­новлению своего исторического ритма и к воссозданию утраченной империи? Пере­местит ли она центр тяжести на восток и станет принимать более активное участие в азиатской дипломатии? Исходя из каких принципов и какими методами будет она реагировать на смуты у своих границ, особенно на переменчиво-неспокойном Сред­нем Востоке? Россия всегда будет неотъемлемой составной частью мирового порядка и, в то же время в связи с неизбежными потрясениями, являющимися следствием от­ветов на поставленные вопросы, потенциально таит для него угрозу.

Китай также оказался лицом к лицу с новым для него мировым порядком. В тече­ние двух тысяч лет Китайская империя объединяла свой собственный мир под влады­чеством императора. По правде говоря, временами этот порядок демонстрировал соб­ственную слабость. Войны в Китае случались не реже, чем в Европе. Но поскольку они обычно велись между претендентами на императорскую власть, то носили скорее характер гражданских, чем внешних, и рано или поздно неизбежно приводили к воз­никновению новой центральной власти.

До начала XIX века Китай никогда не имел соседа, способного оспорить его превосходство, и даже не помышлял о том, что такое государство может появиться. Завоеватели извне, казалось, свергали китайские династии только для того, чтобы слиться с китайской культурой до такой степени, чтобы продолжать традиции Сре­динного царства. Понятия суверенного равенства государств в Китае не существо­вало; жившие за его пределами считались варварами, и на них смотрели, как на по­тенциальных данников — именно так был принят в XVIII веке в Пекине первый британский посланник. Китай считал ниже своего достоинства направлять послов за границу, но не гнушался использовать варваров из дальних стран для разгрома варваров из соседних. И все же это была стратегия на случай чрезвычайных обстоя­тельств, а не повседневно функционирующая система наподобие европейского рав­новесия, и потому она не породила характерного для Европы постоянного дипло­матического механизма. После того, как Китай в XIX веке оказался в унизительном положении объекта европейского колониализма, он лишь недавно — после второй мировой войны — вошел в многополюсный мир, что является беспрецедентным в его истории.

Япония также отсекала от себя все контакты с внешним миром. В течение пятисот лет, вплоть до момента, когда была насильственно «открыта» коммодором Мэтью Перри в 1854 году, Япония вообще не снисходила до того, чтобы позаботиться о соз­дании равновесия сил среди противостоящих друг другу варваров или о приобретении данников, как это делал Китай. Отгородившись от внешнего мира, она гордилась единственными в своем роде обычаями, поддерживала свою воинскую традицию в гражданских войнах и основывала свое внутреннее устройство на убежденности, что ее в высшей степени своеобразная культура невосприимчива к иностранному влия­нию, стоит выше его и в конце концов скорее подавит его, чем усвоит.

В годы «холодной войны», когда основной угрозой безопасности Японии являлся Советский Союз, она оказалась в состоянии отождествить свою внешнюю политику с политикой отстоящей от нее на несколько тысяч миль Америки. Новый мировой по­рядок с его многообразием вызовов почти неизбежно заставит гордую своим прош­лым страну пересмотреть прежнюю ориентацию на единственного союзника. Япония обязательно станет более чувствительной к равновесию сил в Азии, чем Америка, ко­торая расположена в ином полушарии и ориентирована на три других направления: атлантическое, тихоокеанское и южноамериканское. Китай, Корея и Юго-Восточная Азия приобретут для Японии совершенно иное значение, чем для Соединенных Шта­тов, и это явится импульсом для более автономной и более ориентированной на соб­ственные интересы японской внешней политики.

Что касается Индии, которая сейчас превращается в ведущую державу Южной Азии, то ее внешняя политика представляет собой последнее подогретое древними культурными традициями воспоминание о золотых днях европейского империализма. Субконтинент до появления на нем британцев никогда на протяжении целого тыся­челетия не представлял собой единого политического целого. Британская колониза­ция была осуществлена малыми военными силами, потому что местное население из­начально видело в ней лишь смену одних завоевателей другими. Но когда установи­лось единое правление, власть Британской империи была подорвана народным самоуправлением и культурным национализмом, ценностями, привнесенными в Ин­дию самой же метрополией. И все-таки в качестве государства-нации Индия новичок. Поглощенная борьбой за обеспечение продуктами питания своего огромного населе­ния, она во время «холодной войны» оказалась участником движения неприсоедине­ния. Но ей еще предстоит избрать соизмеримую с собственным самосознанием роль на сцене международной политики.

Таким образом, ни одна из ведущих стран, которым предстоит строить новый ми­ровой порядок, не имеет ни малейшего опыта существования в рамках нарож­дающейся многогосударственной системы. Никогда прежде новый мировой порядок не создавался на базе столь многообразных представлений, в столь глобальном мас­штабе. Никогда прежде не существовало порядка, который должен сочетать в себе ат­рибуты исторических систем равновесия сил с общемировым демократическим мыш­лением, а также стремительно развивающейся современной технологией.

В ретроспективном плане, похоже, все системы международных отношений обла­дают неизбежной симметрией. Как только они созданы, становится трудно вообра­зить, каким путем пошла бы история, если бы был сделан иной выбор, да и вообще, был ли этот иной выбор возможен. В процессе становления того или иного междуна­родного порядка выбор широк и многообразен. Но каждое конкретное решение сужа­ет набор невостребованных вариантов. Поскольку усложнение мешает гибкости, вы­бор, сделанный максимально рано, всегда имеет судьбоносный характер. Будет ли международный порядок относительно стабилен, как после Венского конгресса, или весьма непрочен, как после Вестфальского мира и Версальского договора, зависит от  степени, в какой он согласует чувство безопасности составляющих его обществ с тем, что они считают справедливым.

Две международные системы, оказавшиеся наиболее стабильными, а именно, по­рожденная Венским конгрессом и возглавляемая Соединенными Штатами после окончания второй мировой войны, имели то преимущество, что строились на общ­ности взглядов. Государственные деятели, собравшиеся в Вене, были аристократами, для которых существовали одни и те же моральные запреты и основополагающие принципы; а американские лидеры, сформировавшие послевоенный мир, являлись порождением исключительно цельной и жизнеспособной интеллектуальной традиции.

Возникающий сейчас порядок должны будут строить государственные деятели, которые представляют совершенно разные  культуры. Они руководят бюрократическими системами такой сложности, что зачастую энергия этих государственных деятелей в большей степени уходит на приведение в действие административной машины, а не на определение цели. Они добились высокого положения благодаря качествам,  которые не всегда нужны для управления еще менее годятся для создания международного порядка. При этом единственная действующая модель многогосударственной  системы была  создана западными обществами, и многие из участников международного порядка ее могут отвергнуть.

И все же возвышение и крушение прежних мировых порядков — от Вестфальского мира до наших дней — есть единственный источник опыта, на который можно oпереться, пытаясь понять, какого рода вызов может быть брошен в лицо современным государственным деятелям. Уроки истории не являются автоматически применимым руководством к действию; история учит по аналогии, проливая свет на сходные по­следствия сопоставимых ситуаций. Однако каждое поколение должно определить для себя, какие обстоятельства на самом деле являются сопоставимыми.

Ученые-исследователи анализируют функционирование международных систем; государственные деятели их создают. И существует огромная разница между видением аналитика и государственного деятеля. Аналитик в силах выбирать, какую именно проблему он желает исследовать, в то время как на государственного деятеля пробле­мы сваливаются сами собой. Аналитик не ограничен временем и может затратить его сколько нужно, чтобы прийти к четкому и ясному выводу, зато государственный дея­тель все время находится в цейтноте. Аналитик ничем не рискует. Если его выводы окажутся неверными, он напишет новый трактат. Государственному деятелю дозволена лишь одна попытка; если он не угадает, ошибки становятся непоправимыми. Аналитик имеет в своем распоряжении все факты; и судят о нем в зависимости от его ин­теллектуальных способностей. Государственный деятель вынужден действовать, исхо­дя из оценок, которые не может доказать в тот момент, когда их выносит; история будет судить о нем на основании того, насколько мудро ему удалось осуществить не­обходимые изменения и, что самое главное, до какой степени он сумел сохранить мир. Вот почему изучение того, как государственные деятели решали проблему уста­новления мирового порядка — что сработало, а что нет, и почему, — не конечная цель, а скорее начало осознания современной дипломатии.

 

        Киссинджер Г. Дипломатия, М., 1997. 848 с.

 

Генри Киссинджер – известный американский политический деятель и политолог. Родился в 1923 году в немецком городе Фюрт. После окончания в 1943 году Нью-йоркского Сити-колледжа (City College of New York) был призван в американскую армию. Службу проходил в Европе: сначала в качестве переводчика, а потом офицера разведки. В 1947 году уволился и вернулся в Америку. В 1954 году закончил Гарвардский университет (Harvard University) со степенью доктора политических наук. Тема диссертации впоследствии стала темой и его первой книги: «Восстановленный мир: Меттерних, Каслри и проблемы мирного периода 1812-1822 годов». В 1957 году стал профессором государственного управления и международных отношений Гарвардского университета. Работал в правительстве США в качестве эксперта по вопросам безопасности при президентах Д. Эйзенхауэре, Дж. Кеннеди, Л. Джонсоне, консультантом Объединенного комитета начальника штабов (1956–1960), Совета национальной безопасности США (1961–1962), Агентства по контролю над вооружениями и разоружению США (1965–1969). В 1968 году Киссинджер занял должность советника по национальной безопасности в администрации Ричарда Никсона. Один из разработчиков политики разрядки, заключавшейся в установлении постоянного диалога США с СССР и Китаем, смягчении международного климата и прекращении локальных конфликтов, в сокращении стратегических наступательных вооружений (СНВ) и предотвращении мировой ядерной войны. В период своей карьеры Киссинджер добился подписания соглашения между Брежневым и Никсоном об ограничении СНВ, обеспечил урегулирование двух палестино-израильских конфликтов (1968 г. и 1973 г.) и прекращение Вьетнамской войны, за что совместно с президентом Южного Вьетнама был удостоен Нобелевской премии мира 1973 года. В 1973 г. Киссинджер стал совмещать свою должность с постом государственного секретаря, на котором оставался и при Джеральде Форде до 1977 г. В 1977 году вместе с администрацией Дж. Форда он покинул Белый Дом и стал преподавать в Джорджтаунском университете. В 2005 году уволен с поста советника ЦРУ.